выбила меня из колеи.
Сначала думала много написать... потом уныла. Я даже не знаю толком, нужна эта книга или нет. Но гущу в супе со дна всолыхнула, точно.
И не успокаивает она... Было там несколько проблесков просветления, но заканчивается книга не ими - непонятно вообще чем. Впрочем, чтобы действительно понять, нужно прочитать ещё и "Обрыв", что я постараюсь сделать летом. Ну иначе и не получится, пожалуй - неуспокоенность замучит.
Возможно, мой сон был про эту книгу? Есть основания так полагать...
И несогласна я с ней, нет. Нутро независимо ни от чего знает о существовании любви, и для меня это знание так же свято, как и любое другое, считающееся "надёжным и доказанным". Как Достоевский выступил в качестве исследователя всего иррационального и необъяснимого, Гончаров - в качестве описателя расчётливой стороны человека. Если первый был уверен в значительности и несомненности любви, то со вторым ничего не ясно. Однако в книге есть множество неплохих практических советов.
Ну и ясно, конечно, что впсоледствии из Александра периода попыток заснуть вышел Обломов, из Петра Иваныча - Штольц. В Лизавете Александровне есть немного Ольги.
Ещё по поводу П И - тут я понимаю, что у меня не худший ещё вариент отца и весьма радуюсь этому.
Ну, и ещё мелочь: 200 страниц в день *нормальной литературы* - мой предел.
пара отрывков
"Пока в человеке кипят жизненные силы, - думал Александр, - пока играют
желания и страсти, он занят чувственно, он бежит того успокоительного,
важного и торжественного созерцания, к которому ведет религия... он приходит
искать утешения в ней с угасшими, растраченными силами, с сокрушенными
надеждами, с бременем лет..."
Мало-помалу, при виде знакомых предметов, в душе Александра
пробуждались воспоминания. Он мысленно пробежал свое детство и юношество до
поездки в Петербург; вспомнил, как, будучи ребенком, он повторял за матерью
молитвы, как она твердила ему об ангеле-хранителе, который стоит на страже
души человеческой и вечно враждует с нечистым; как она, указывая ему на
звезды, говорила, что это очи божиих ангелов, которые смотрят на мир и
считают добрые и злые дела людей, как небожители плачут, когда в итоге
окажется больше злых, нежели добрых дел, и как радуются, когда добрые дела
превышают злые. Показывая на синеву дальнего горизонта, она говорила, что
это Сион... Александр вздохнул, очнувшись от этих воспоминаний.
"Ах! если б я мог еще верить в это! - думал он. - Младенческие
верования утрачены, а что я узнал нового, верного?.. ничего: я нашел
сомнения, толки, теории... и от истины еще дальше прежнего... К чему этот
раскол, это умничанье?.. Боже!.. когда теплота веры не греет сердца, разве
можно быть счастливым? Счастливее ли я?"
К тетке:
"Перед моим отъездом из Петербурга вы, ma tante, со слезами на глазах
напутствовали меня драгоценными словами, которые врезались в моей памяти. Вы
сказали: "Если когда-нибудь мне нужна будет теплая дружба, искреннее
участие, то в вашем сердце всегда останется уголок для меня". Настала
минута, когда я понял всю цену этих слов. В правах, которые вы мне так
великодушно дали над вашим сердцем, заключается для меня залог мира, тишины,
утешения, спокойствия, может быть счастья всей моей жизни. Месяца три назад
скончалась матушка: больше не прибавлю ни слова. Вы по письмам ее знаете,
что она была для меня, и поймете, чего я лишился в ней... Я теперь бегу
отсюда навсегда. Но куда, одинокий странник, направил бы я путь свой, как не
в те места, где вы?.. Скажите одно слово: найду ли я в вас то, что оставил
года полтора назад? Не изгнали ли вы меня из памяти? Согласитесь ли вы на
скучную обязанность исцелить вашею дружбою, которая уже не раз спасала меня
от горя, новую и глубокую рану? Всю надежду возлагаю на вас и другую,
могучую союзницу - деятельность.
Вы удивляетесь - не правда ли? Вам странно слышать от меня это? читать
эти строки, писанные в покойном, не свойственном мне тоне? Не удивляйтесь и
не бойтесь моего возвращения: к вам приедет не сумасброд, не мечтатель, не
разочарованный, не провинциал, а просто человек, каких в Петербурге много и
каким бы давно мне пора быть. Предупредите особенно дядюшку на этот счет.
Когда посмотрю на прошлую жизнь, мне становится неловко, стыдно и других, и
самого себя. Но иначе и быть не могло. Вот когда только очнулся - в тридцать
лет! Тяжкая школа, пройденная в Петербурге, и размышление в деревне
прояснили мне вполне судьбу мою. Удалясь на почтительное расстояние от
уроков дядюшки и собственного опыта, я уразумел их здесь, в тишине, яснее, и
вижу, к чему бы они давно должны были повести меня, вижу, как жалко и
неразумно уклонялся я от прямой цели. Я теперь покоен: не терзаюсь, не
мучусь, но не хвастаюсь этим; может быть, это спокойствие проистекает пока
из эгоизма; чувствую, впрочем, что скоро взгляд мой на жизнь уяснится до
того, что я открою другой источник спокойствия - чище. Теперь я еще не могу
не жалеть, что я уже дошел до того рубежа, где - увы! - кончается молодость
и начинается пора размышлений, поверка и разборка всякого волнения, пора
сознания.
Хотя, может быть, мнение мое о людях и жизни изменилось и немного, но
много надежд улетело, много миновалось желаний, словом иллюзии утрачены;
следовательно, не во многом и не во многих уж придется ошибиться и
обмануться, а это очень утешительно с одной стороны! И вот я смотрю яснее
вперед: самое тяжелое позади; волнения не страшны, потому что их осталось
немного; главнейшие пройдены, и я благословляю их. Стыжусь вспомнить, как я,
воображая себя страдальцем, проклинал свой жребий, жизнь. Проклинал! какое
жалкое ребячество и неблагодарность! Как я поздно увидел, что страдания
очищают душу, что они одни делают человека сносным и себе, и другим,
возвышают его... Признаю теперь, что не быть причастным страданиям, значит
не быть причастным всей полноте жизни: в них много важных условий, которых
разрешения мы здесь, может быть, и не дождемся. Я вижу в этих волнениях руку
Промысла, который, кажется, задает человеку нескончаемую задачу - стремиться
вперед, достигать свыше предназначенной цели, при ежеминутной борьбе с
обманчивыми надеждами, с мучительными преградами. Да, вижу, как необходима
эта борьба и волнения для жизни, как жизнь без них была бы не жизнь, а
застой, сон... Кончается борьба, смотришь - кончается и жизнь; человек был
занят, любил, наслаждался, страдал, волновался, сделал свое дело и,
следовательно, жил!
Видите ли, как я рассуждаю: я вышел из тьмы - и вижу, что все прожитое
мною до сих пор было каким-то трудным приготовлением к настоящему пути,
мудреною наукою для жизни. Что-то говорит мне, что остальной путь будет
легче, тише, понятнее... Темные места осветились, мудреные узлы развязались
сами собою; жизнь начинает казаться благом, а не злом. Скоро скажу опять:
как хороша жизнь! но скажу не как юноша, упоенный минутным наслаждением, а с
полным сознанием ее истинных наслаждений и горечи. Затем не страшна и
смерть: она представляется не пугалом, а прекрасным опытом. И теперь уже в
душу веет неведомое спокойствие: ребяческих досад, вспышек уколотого
самолюбия, детской раздражительности и комического гнева на мир и людей,
похожего на гнев моськи на слона, - как не бывало.
Я сдружился опять, с чем давно раздружился, - с людьми, которые,
мимоходом замечу, и здесь те же, как в Петербурге, только пожестче,
погрубее, посмешнее. Но я не сержусь на них и здесь, а там и подавно не
стану сердиться. Вот вам образчик моей кротости: к нам ездит чудак Антон
Иваныч гостить, делить будто бы мое горе; завтра он поедет на свадьбу к
соседу - делить радость, а там к кому-нибудь - исправлять должность
повивальной бабки. Но ни горе, ни радость не мешают ему у всех есть раза по
четыре в день. Я вижу, что ему все равно: умер ли, или родился, или женился
человек, и мне не противно смотреть на него, не досадно... я терплю его, не
выгоняю... Добрый признак - не правда ли, ma tante? Что вы скажете, прочтя
это похвальное слово самому себе?"